Главное, родину не потерять. Конечно, главное. Кто спорит? Но Родина – не просто горы, тайга, реки, города, селения. Родина – живущие и защищающие ее люди. Неужели так незащищен сам человек, что может в любое время по дурной прихоти властей бесследно исчезнуть с лица земли?! Кричи – не докричишься. Стучи – не достучишься. Однорукий фронтовик Запрудин успокаивал Валерию: «Меня тоже по наговорщине брали. Разобрались – отпустили. Тяжело и горько носить незаслуженный ярлык – враг народа…»
Даже после бражонки не поется Валерии весельше. Скачет по сучкам острый топор, не может переплясать бойкий топор рыбачки. Груня со свежими силами. Пусть подсобляет расправляться с железной нормой. Остячка телом хила, окручена болями ревматическими, но рабочие жилы пульсируют в крепкий натяг. Посмотрит Валерия в бане на худенькую приживалку, вышепчет: кошмар. Стесняется ей мочалку в руки сунуть, чтобы спину потерла. Мускулы Груни, наверно, окостенели под сухой, бледной кожей. Однако начнет парить бедную вдову, спину мочалить – кричать от боли охота.
Крепкую пляску вытворяет топор на толстой сосне. Можно подумать: Груня век сучкорубихой вкалывала, не с фитилями, сетешками возилась.
Валерии попеть бы на людях теплое, задушевное, не расстраивающее – настраивающее сердце. Но иные слова носятся по заколдованному кругу, просятся на язык. Женщине тягостно молчание. Надоедлив долгий грубый говор топоров. Поворачивается к Аггею, видит согнутую над лучком спину, горушку опилок возле широко расставленных ног. Хотела спеть нагоняющую тоску частушку: «Я от горя в горенку – оно стучит в оконинку. Думала: к воде сбегу, оно стоит на берегу». Аггей с неистощимым усердием дергал упрямую пилу. Гореванкой овладел стыд за расслабленную душу, за резкие выражения, выпущенные по деду. Зачем она грубит преклонному годами, но непреклонному духом тыловику? Хмурая Валерия поправила волосы под клетчатым платком с кисточками и отмела прочь пришедшие на ум частушечные слова.
День догорал слабым огнем вечерней зари. Густеющая темнота начинала сдваивать, страивать деревья. От снегов еще лилась слабая подсветка, ложилась матовым наплывом на низы стволов. Стали неразличимы купола. Всплывали из верховой пучины нетерпеливые звезды.
Над длинной чистиной дороги-ледянки вечер задержался подольше. Весь необращенный во тьму дневной свет обрушивался на просеку, бесструйно стекал к сплавной реке, к утоптанному катищу. Он торопился к последнему разливу по пойменным лугам, приглушенным рыхлыми снегами. Нарымская скорая ночь настигнет остаток света везде: не укрыться, не отсидеться за сосновыми бревнами, приречными кустами. Месяц-полуночник родит иной свет, угодный ночи: она не проглядит впопыхах свое затурканное васюганское царство.
Усталые на вывозке кони впряжены в сани-розвальни. Тихеевские артельцы попадали на сено. Ожил поддужный колокольчик. Заскрипели гужи, полозья. Желанная дорога-санница напомнила трудармейцам о доме, отдыхе и предночных заботах.
Из бора долетел короткий шум помятого падением купола: бригадир Запрудин с сыном при свете переносного фонаря обрушили последнюю на сегодня сосну. Прибавкой нескольких кубометров оборонной древесины добили две дневных нормы.
Грохот нарымских стволов тоже укорачивает жизнь фашистских дивизий. Когда-нибудь он отзовется эхом победы. Сибиряки – народ терпеливый, сильный, неустрашимый. Они дождутся салютного часа Родины. Он проглядывается в ярких отсветах сталеплавильных печей. В огне деревенских кузнечных горнов. Даже в бледном свете пузатенького фонаря «летучая мышь», который высвечивает обратную дорогу в таежный барак обессиленной бригаде лесоповальщиков.
Скоро время отсчитает еще один день войны и тыла. В ушах неумолчный грохот стволов. Дробный перестук топоров. Шорканье лучков и двуручных пил.
Кума Валерия вяло держит потертые вожжи. Коней подхлестывать не надо. Усталые, но к дому торопятся, предвкушая порционный овес, воду и сено – вволюшку. Вдову клонит в сон. Подремывает ослабелая от тепла Валерия и чует: колокольчик из-под дуги переместился высоко-высоко – на златорогий месяц. Там начинает вызванивать – дзинь-дзень, дзинь-дзень.
Вальщик порядком натрудил тело. Разогнал по жилам стариковскую кровь – надолго отпугнул от себя сон. В постели и то подстораживает бессонница. Не дано знать Аггею, сколько осталось жизненных лет, может, месяцев. Старик, наверное, сам стал дозорить время короткого бытия, пугается затяжных снов: им недолго затянуть в жуткую глубь, оставить человека на вечном дне. Со всеми стрясется беда – старость. Недоумение берет – почему так скоро подкатывает она на вороных. Даже бороденка стала плохо расти. Висит ремками, лицо позорит. И голосище прорезался козлиный, дикий. Запоет Аггей, спящий соскочит и как век не спал.
– К-уумаа, очниись.
– Отстань…
Колокольчик наяривает сбивную звень. Дед пытается подобрать под медную музыку подходящую частушку. Находит ее, зудит потихоньку лошадиному заду:
Из-за вас, девчоночки,
Отбили мне печеночки.
Хоть я без печеночек,
Опять люблю девчоночек.
Коняга крутнула хвостом, шлепнула по ноге.
– Во, пла-дис-мент есть.
Сзади следуют трое розвальней с тихеевскими артельцами. Оттуда доносятся выкрики, смех, прибаутки.
Аггей вспоминает надпись на поддужном колокольчике. Литейных дел мастера оттиснули по медному круговому уширению гремка такое изречение: купишь – денег не жалей, ехать будет веселей. Встречалась деду распространенная отливочная надпись: даръ Валдая. Вертел в руках на томском базаре колокольчики, щупал язычки, пробовал на вызвон. Выговаривал торговцу: «Какой же это дар Валдая, если за него деньгу платят?» Сбытчик колокольчиков подмаргивал хитро, пресекал покупщика: «Задаром, миллай, только сопли звенят в ноздрях».