Дальше для Павлика начался мучительный оцепенелый сон. Машина оказалась под крутой волной вонючей, удушливой гари. Сыпались раскаленные ошметки, шлепались на кабину, ударялись в борта, поливали шипящим градом детей. Они задыхались, исходили визгом и криком. Вскоре всех оглушило близким взрывом. Накатилась мощная, тугая волна. Трещали борта. Лопались веревки. Летели мешки с опилками. Лица и руки резало колючее сено. Павлика подбросило: полетел в дымную черноту. Неслись навстречу броские пятна обжигающих огней. Огни неожиданно отдалились. Мальчика покатило по гладкому полю. Он держался за чьи-то волосы, может, и за свои.
Истеричный, кликушеский голос взывал с неба: дети! дети! де-ти!
Донесся нарастающий треск льда. Дым сделал среди белого дня непроглядную ночь. Под дымом текла вода, расползались широкие трещины. Всполошный крик: де-ти, де-ти! – стал слышен ниже… еще ниже… Наконец, среди всплеска воды раздалось жалобное, молящее, дее-тии, дее… Вопль оборвался.
Неподалеку гудело пламя, еле-еле пробивая светом дымную тучу. Не смолкало гудение и в небесах. Павлик тоже был пропитан противным навязчивым гулом. Поверх льда на него накатывалась студеная волна. Он разгребал воду: она давила, отторгала от страшного места. Сознание таяло горсточкой снега, брошенного на горячую плиту.
Очнулся на руках сержанта саперной роты. Непонимающе уставился в его мясистый, угреватый нос.
– Ггу-тя г-где?
– Кто?
– Ссес-трен-ка м-моя.
Сержант выдавил тяжелый вздох, почесал затылок и отвернулся. Мокрый с ног до головы мальчик искал глазами машину, ребят, воспитательницу, усатого шофера-весельчака. Попадались одни военные, тоже мокрые, покрытые ледяной коркой. Они кричали, суетились, переносили оставшихся в живых детей, кутая их в бушлаты и маскировочные халаты. Павлик нащупал рогатку за пазухой. Из тумана полузабытья выплыли запотевшие очки воспитательницы, самолетный клин, мокрая кукла. Не его ли заложили вместо кирпичного обломка в кожаный язычок рогатки и пульнули по одному из самолетов? Ломило всего. Нельзя пошевельнуть головой, ногами. Сапер крепко прижимал спасенного к груди, не в силах унять лихорадку щупленького тела. Мальчика тошнило.
– …Г-где Г-гутя, с-сест-ренка ммоя?
Смотрел на правую руку. В ней совсем недавно надежно покоилась ее ручонка. Сейчас был зажат пучок мерзлого клеверного сена. Хотел разжать посинелые сведенные пальцы – не поддались. На запястье болтался разбухший картонный обрывок с синим пятном от химического карандаша. Кровеня зубы, Павлик перегрыз суровую нитку и швырнул остаток бирки за спину сержанта. Раздалось глухое, прерываемое лихорадкой рыдание.
На сборном пункте спрашивали его фамилию – вспомнить не мог. Вагон повез Павла Бесфамильного вместе с шестью спасенными детьми к снегам далекой Сибири. Из детского дома Павлуня был взят в семью Запрудиных. Бесфамильным жил недолго.
В Больших Бродах Павлуню величали – артельный сын. На войне полки усыновляли безотцовщину, берегли пацанву, не обделяли фронтовой кашей возле походных котлов. В тылу усыновляли малодетные семьи. Из переполненных детских домов многие круглые сироты попадали в семейный круг. Обретали новых отцов и матерей. Павлуня Запрудин сразу заимел деда, бабку, отца, брата и две сестренки.
Дедушка Платон относился ревниво, если при нем мальчика окликали артельным сыном.
– Вы бросьте нагонять на него артельщицу. Мальчонок блокадный, хворенький, но… семейный.
– Неужто, Платоша, ты печатью скрепил на бумаге родову с ним?
– Вот тут печать, – старик накладывал на грудь растопыренные пальцы. – Я Павлуню, хотите знать, не казенной печатью – сердцем к себе приложил. Бумага, пусть даже огербованная и с подписью заковыристой – просто мертвый лист. Силу добра дано иметь душе живой, незагаженной.
– Пашка не мочится в постель? Ведь фрицем шибко напужен.
– Любопытной Варваре дверью нос оторвали. Собрались пришить – дратва кончилась, – отшучивался Платон.
В деревне сострадательные старушки называли Павлуню горемычинкой, беднягой, одинешеньким. Выражение – артельный сын прижилось. Несли в запрудинскую избу свежеиспеченные шаньги, топленое молоко с пенкой, кулечки с подсолнуховым и маковым семенем. Дарили обсахаренные конфеты, похожие на танкетки и подушечки. Фросюшка-Подайте Ниточку нацыганила подворно пряжи. Связала сынуленьке шарфик, носки. Ласкала Павлуню, прижимала к плоской груди. Придурковатое лицо бесхитростной попрошайки озарялось расплывчатым зарничным светом.
Замкнутого, насупленного ленинградца старались развеселить, подбодрить, приласкать. Тормошили за плечи. Качали на ноге. Подбрасывали на руках. Однажды у колхозной кузницы Никитка Басалаев – драчун и гонористый парень – дал мальчонке курнуть самосадного табака. После честной – глубокой затяжки Павлуня задохнулся. Из красных глаз покатились слезы. Колени подсеклись, приемыш упал возле коновязи, его затрясло.
За табачное подношение Никитке дали по шее.
– Дубина! Знай, кому табак-горлодер в рот суешь. От его дыма даже у больших парней ноздри обугливаются.
Запрудиным не стали говорить о припадке. С той поры в сторону щупленького мальчика старались не выпускать едучий табачный дым.
Все, приносимое в запрудинскую избу для артельного сына, не считалось за подаяние, милостыню, мирскую христарадную подачку. Это были гостинцы, отрываемые от скудных столов. Кормилась возле них и Фросюшка. Примет от бабушки Зиновии теплую шаньгу, положит на ладонь, поглаживает дрожащими пальцами. Лопочет-лопочет что-то долгими бессвязными словами. Поднесет к постряпушке красное оттопыренное ухо, открыв слюнявый рот, прислушивается. Ждет: снятая с противня картофельная шаньга вот-вот замурлычет простенькую песню.