Тихеевцы посылают на лесоповал дюжину женщин, пять мужиков, забракованных военкомиссией, несколько рослых юнцов и старичка Аггея. Про себя он говорит: «Я еще у тех германцев был во плену, которые походом на нас ходили. Они навреждение мне сделали: опоили чем-то. Обменяли нас голова на голову. Возвернулся на Алтай, страшусь с жинкой в постель ложиться. В кальсонах стыдоба, не мужская вещь… Чего поганцы во плену утворили – до сих пор не пойму…»
Аггей балагур и складный матерщинник.
Не дремлет под дугой гремок, но вгоняет в дрему тихеевских бабонек.
Вчера были солдатками, сегодня в горьких вдовиц обернулись. Прилетит казенная бумажка-не промашка, рученьки опалит, сердце сдавит. Ходят такие потерянные вдовы с глазами навыкат, напоминают Фросюшку-полоумку. Валятся из рук вилы, ухваты, лучины. Выскальзывают подойники и кринки. Молчит-молчит молодая вдовица, копит боль да и выльет ее страшным взвоем:
«Гооспооди, неведомо что творишь на земле. Неужели мы нелюди – обмерки какие? Оторвали силом, во глушь окунули… мужиикоов фрицы побиилии…»
Отревут свое – дальше живут.
Ежедневный хлебный паек заставляет мозолить руки. Поднимутся на ладонях красные волны, опадут, превратятся в темные пятна. Жуй и жуй пилами неподатливую древесину, если хочешь пожевать податливый, тающий во рту хлебушко.
Что нависло над дорогой-санницей: полуночь, полуутро? Сделает ли зимнее солнышко световой полив тайги или оставит на вечное съедение колючей тьме?
Тихеевские сани остановились у истока ледянки. Поддужный колокольчик остывал от запойного звона.
– Бабоньки, вытряхайсь! – отвопил из-под тулупного грузного воротника Аггей. – Слышите – Большие Броды тюкают. Забарабают все хлебные пайки – зубы на полати придется нам забросить.
– Скоро ноги отбросим, – проворчала плечистая вдова Валерия, держа перед собой обрывок газеты для козьей ножки. – Аггеюшка, дай табачку.
– Твой поспит в кисете? Шалишь, кума. Мы тоже знаем – почем нынче грош.
Из тайги высачивался запах кострового дыма. Меж стволов замелькали суетливые огоньки; начали кострить подборщицы сучков. Запалили сушняк и пока не давили огонь тяжестью мерзлой хвои, не выжимали из горящих куч вороха тяжелого, едучего дыма. Сучкожеги зажигали первый – досолнечный свет для вальщиков. Свет больших костров был нужен огребщикам околоствольного снега, сучкорубам, всем трудармейцам, урезавшим темноту ради двухчасовой прибавки тяжелого тылового времени.
С треском выстреливали из костров пропитанные огнем угли. Трассирующими пулями делали красные росчерки, с шипением прожигали рыхлый снег. Костры разрядили таежную темь, до срока погасили над бором зябкие звезды.
Запрудин беглым проницательным оглядом находил самые пригодные, самые подходящие сосны под высокую марку – для обороны. Дотоле молчаливый, ждущий трудного часа сосновый бор теперь тоже оборонял отчую землю: из нее возрос, ее усыплял хвойным шумом. Редели золотые колонны. Долго стояли они, набирались стойкости, цедили сладкие земные соки.
Бригадир оглядывал могутные стволы, высокую раскидистую крону. Деревья кричали наперебой: бери меня, меня, меня. Мы будем шуметь в пропеллерах. Самолетными крыльями обопремся на воздух… меня, меня.
Для верности и окончательного выбора Яков стучал обухом топора по стройному стволу сосны. Листовым золотом срывалась легкая кора, кружилась над глубоким снегом. От обушного удара дерево тонко звенело. Вальщик чутким слухом улавливал нежную сосновую мелодию и приступал к ошкуровке ствола: освободишь его от нижнего толстого слоя коры – значит, меньше серы, смолы набьется в зубья лучковой пилы. И высоту пня определить легче. Лесообъездчик следит строго: пни должны оставаться ровные, невысокие.
Захар успел откидать снег от ствола. Взял топор из отцовской руки. Неподатливая кора примерзла, пришлось стесывать вместе со щепой. Дерево роняло легкие комья. Они решетили подкронные снега, впитывающие блики густеющих огней.
Бригадирский лучок настороженно ждет жаркой минуты. Скоро он надолго распрощается с покоем. Зубастое тонкое полотно лучка напоминает кружевную тесемку, туго натянутую между плоских березовых стоячков. Прочная веревка, скрученная в жгут деревянной закруткой, производит нужную натяжку полотна на раме. Если подсчитать все годовые кольца деревьев, сваленных бригадирской пилой, получатся многие миллионы древолет. Виток – годок. Пила за прогонку разжует и выплюнет с опилками несколько годовых колец. Разбежались по бору бесчисленные пни. Летом пузырятся смолой, залепляют кольчатый срез: корни по вековому инстинкту берут земные подати смолами и соками. Поднимать бы их по стволам до каждой хвоинки, да подрезаны все жилы. Пням достаются последние ласки и сладости земли.
Насупленное молчание отца передается сыну. Пришел с войны, оставил там руку. Принес в волосах досрочную седину, обменял красивое лицо на ошрамленный лик: на нем осталась непогашенной извечная дума жизни.
Яков снимает рукавицу-шубинку, засовывает за опояску. Теперь рука, взявшая лучок, всецело переходит на внутреннее тепло. Его в достаточном количестве произведет потное тело. Даже культя взмокреет в укромном месте под колючей шерстью. Махал ли Запрудин топором, делая подруб сосны перед пилением, таскал ли взад-вперед лучок, оседающий в глубь ствола, – постоянным видением возникала перед глазами правая, когда-то живая рука, низведенная войной до багрового обрубка. Он видел бывшую руку веснушчатой, шерстистой, с крупным родимым пятном возле вспученной вены. На запястье жила сильно пульсировала от скрытого бега крови. Пальцы несуществующей теперь руки тоже были перед глазами – с порезами ножей и стамесок, уколами гвоздей и шильев, с синими трещиноватыми ногтями, по которым разбежались белые пятнышки. Захарка любил считать белячки, верил: они сулят обновки. Проходили месяцы, обновок не появлялось. Отец напяливал все ту же грубую суконную рубаху, подшитую на локтях, влезал в залосненные штаны. Обувал вечные чирки, собранные по голяшкам в гармошку.