– Где-то близко. – Захар прижал губами сложенные бубликом пальцы, громко свистнул.
Вновь, как ночью, отозвалась коротким ржанием Пурга. Приглушенный звук донесся слева, где виднелся преклонный осокорь с трухлявой, наполовину выжженной сердцевиной. На нем желваками вспучилась серая залубенелая кора в извивах бесчисленных трещин. Осокорь, напрягая старческие силенки, с одышкой тянул из земли поверхностные соки, вспрыскивая их гибким молодым побегам, вставшим стреловидно вдоль изуродованного дряхлого ствола. Ребятам не раз приходилось присаживаться возле этого старца, где пичуги вили свои гнезда. Об осокорь чесались коровы и кони, оставляя в трещинах коры клочки шерсти. Захарка, как родственнику, улыбнулся старому знакомцу. Обрадованный найденным табуном, свежим дыханием влажного ветра, видом бойких олиственных побегов согбенного тополя, парень врипрыжку побежал к лошадям, увлекая за собой сероштанную команду, которую замыкала Варя.
Табун разбрелся около овсяного поля. Следов потравы не было. Овсы стояли плотные, чистые, роняя с узких метелок крупные капли. Со стеблей до тех пор будет ссыпаться роса, пока в молотильных барабанах не упадет с них золотой каскад крепко сбитых зерен.
Надевали уздечки. Снимали мокрые путы. Дружески похлопывали коней. При подходе Васьки игреневый мерин уросливо оттопырил губы, фыркнул, тяжело затопал прочь.
– Сто-о-й! – Васек взмахнул уздой, побежал за упрямцем.
Быстро догнав беглеца, Захар ухватил его за густую косматую гриву. Мерин во всю ширь показал ядреные зубы, между них виднелась разжеванная мякоть травы.
– Почему он такой пугливый? Ты его бьешь?
– Его, Захар, убить мало. Настырная скотина. Кусал, лягнуть норовит.
Зануздав, Васька не утерпел, стукнул кулаком в распертое брюхо.
– Не зли его.
– Я и миром и ладом с ним пробовал – ласки не понимает. Съест лепешку да как скрежетнет на меня зубищами. Глаза так и просят: «Мало! Дай еще!» Да я-то где возьму?! Он и торбу лепешек схрумкает, не подавится.
– У каждого борова и то свой норов, а это конь…
– Тебе что – Пурга: овечка. Она и зрячей была смирной. С такой покорницей можно ладить.
– Пролететь бы сейчас, как прежде, на сытой отдохнувшей Пурге по белопенным туманам, над светлыми травами, муравчатыми тропинками.
Это было тогда: пузырилась, гудела рубаха. В уши напористо врывался разбойничий посвист ветра. Босые, настуженные ноги Захарки начинали ощущать тепло лошадиных боков. Влажные косицы густой гривы тонкими веретенцами бились о крутую шею разгоряченной кобылы… Теперь приходилось вести ее в поводу.
Варя колотила пятками вислобрюхую Чалку, торопила окриками, причмокиванием губ. Та не спешила растрясти грузное чугунное тело. Васёк наотмашь охаживает мерина лозиной. В момент удара хитрец увеличивал длину скачка и тут же переходил на привычный бег с ленцой. В выпученных зеркальных глазах было недоумение – зачем и куда такая спешка?
Замыкало длинную кавалькаду сопливое мальчуганье, которое отпускают в ночное благодаря великой милости родителей. Надо несколько дней канючить, упрашивать тятьку, ребят-старшаков, чтобы попасть к пылающему в ночи костру, испытать короткий ломаный сон, не раз обжечься выстреленными искрами, изрядно покормить комаров и мошку. И все это ради удовольствия промчаться по юному утру, вцепившись в гривы летящих коней. С замиранием сердца ощущаешь, как тебя с каждым скоком начинает кренить в одну сторону. Ускользает куда-то покатая лошадиная спина. Стремясь предотвратить падение, сжимаешь сильнее гриву, узду, плотно притискиваешь коленки, перекашиваешь плечи. Чудом обретаешь прежнее устойчивое положение… Всадники были так легки, что кони принимали их за наброшенные седла.
Теперь эти осчастливенные «седла» улюлюкали, свистели, гикали, безуспешно пытаясь догнать старших наездников.
Вымчались на берег Васюгана. Воды не было видно. Почти вровень с береговой кромкой глубокими застойными омутами лежали рыхлые туманы.
С травянистого угора хорошо просматривалась водотопная заречина. Чьи-то щедрые руки разбросали по ней огромные вороха крупнокудрых отбеленных овчин. Их еще не скоро беспламенным огнем спалит солнце.
Под светлой толщей туманов текла таинственная в своей незримости река. Нижние ярусы стрижиных норок были затоплены текучей белизной.
Первая в жизни бессонная ночь пролетела для Захара с быстротой падающей звезды. Что-то мешало ему прикорнуть у костра на два-три часа, насладиться каким-нибудь диковинным сном, полетать в безмолвии сновидения над смиренной землей. Он прислушивался к звонкой неумолчности сердца, поражаясь его неугомонности. Искорками проносились светлые мысли. Даже сейчас не хотелось спать. У Захара сегодня почему-то слипались не глаза – губы. Слова не вылетали – выползали: редкие, клейкие, сказанные иногда невпопад. В его нежной душе тоже давно наступило утро, сплошь просвеченное горячими быстролетными лучами.
Напористо горланили в деревне петухи – раскатистоголосые дозорные большебродских рассветов. От единичной робкой переклички они перешли к несмолкаемым азартным руладам. В никем не управляемый дружный хор начинали врываться коровьи басы, собачьи тенора, разные стуки-бряки колхозной деревеньки, давно живущей по самым точным – петушиным часам.
Там, где народилось солнце, по голубому залесью затрепыхался радужный павлиний хвост. Поперечной вызолоченной пилой, повернутой зубьями вверх, виднелся дальний косогорный ельник, наполовину скрытый ровной грядой тумана. Солнце быстро начинало захлестывать землю крутыми валами. Захар посмотрел на миг на стихию немого огня широко открытыми глазами и сразу зажмурился от резкой боли. Но напористый свет проникал и сквозь надглазные пленки: был он красновато-расплывчатым и не таким слепящим.