И несмотря на это, не было в Больших Бродах человека, к кому Басалаев испытывал истинное христиански-дружеское расположение и доверие, как межеумка Подайте Ниточку. Он нутром чуял: Фросюшка та отдушина, тот желобок, по которому можно спускать житейские прегрешения. Общение с побирушкой, скромные подаяния очищали совесть Дементия, успокаивали душу.
Принимая подачки от конюха, Фросюшка старалась не смотреть на него. Может, ее отпугивал взгляд линючих глаз, настораживала постоянная приговорка: «За доброту да воздастся». Принимая из рук мужика кусок хлеба, молчаливая женщина пугливо сжималась и глядела неотрывно в чумазый дырчатый пол конюховки.
Ее просторная – с торбу – сумка редко пустовала. Вместе с хлебом, картофелинами, головками чеснока и лука лежали поданные обмылки, клубочки пряжи, разная тряпичная обрезь. Фросюшку охотно зазывали к себе сердобольные старушки. У кого отогреется на русской печке, где просто посидит на лавке, повздыхает. Разговаривала тихим умильным голоском. Накопленную в уголках слюну ловко вытирала пальцами или промокала концом серенького платка.
Гадала на потрепанных картах. На них червонного валета нельзя было отличить от пиковой дамы. Тузы давно обесцветились, потому что Фросюшка любила тыкать в них пальцами и заговорщески произносить единственную фразу: «Через него тебе, матушка, счастье выпадет». Боясь насмешек, мужикам не гадала. Бабы с неоскорбительной ухмылкой разрешали побирушке разбросить карты, тем более что по ним всегда выходило счастье.
Ее сумка, пропитанная хлебным духом, привлекала собак и овец. Фросюшка отщипывала им по кусочку, гладила животных. Они доверчиво тыкались в подол широкой юбки. Иногда с прискоком подбежит игривый жеребенок – угостит и его. Держит ладонь до тех пор, пока теплые мягкие губы не соберут все крошки.
Какая из зим засыпала порошей ее память? В детстве была резвуньей, пробовала на вкус разные травки. Отведала, наверное, дурман-травы или кто-то напугал нешуточно, когда ходила в ночь под Ивана Купалу искать в лесу заветный жаркий цветок папоротника…
Петухи торопили утреннюю зарю. Заря торопила крестьян.
Отсеялись. Земля, вобравшая теперь тайну будущего урожая, несла на себе бремя ответственности и нелегких забот.
– Какую лошадь возьмешь пахать огород?
– Пургу, – не задумываясь ответил председателю Яков Запрудин.
– Да… но ведь она…
– Ничего, Василий Сергеевич, кобыла слепая – сила зрячая. Коням судьба дала вожжи да удила. Для них они, как третий лошадиный глаз. Пообвыкнет – нюхом будет чуять путь-дорогу. Натаскаем ее на пахоте огородов, колхозные поля плужить станет. Она уже команды моего сына понимает: влево, вправо, вперед, назад. И жеребенок-шельмец, умник великий! Бежит впереди матери, концом хвоста ее храпа касается, дорогу указывает.
– Неужели догадался, что мать слепая?
– Наверняка. Остановится, начинает облизывать ей глаза. Таким ржанием-плачем заливается – душу выворачивает.
Запрудинский большой огород упирался в мелкий кустарник. За ним начиналась деревенская поскотина. Поодаль тянулись березнячки, кусты бузины, шиповника, боярки и заросли метельчатой таволги. Ровные березки успели посрубить на бастрики, оглобли, топорища, оставив кривостволые, чахлые и старые деревья. С них брали дань вениками, берестой на растопку.
Заведя Пургу в огород, Захар провел ее из конца в конец без плуга: пусть узнает границы, места разворотов. Он взял горсть волглой земли, поднес к лошадиным ноздрям.
– Помнишь?!
Пурга прижала ноздри, шумно выдохнула теплую струю воздуха. С ладони скатилось несколько комочков земли.
– Ну вот и узнала! – обрадованно вскрикнул пахарь, поверив в крепкую память слепой лошади. – Да и как не узнать – тебе каждый огород в деревне знаком. Этот тем более.
Отец стоял за баней, слушая нежноголосый монолог сына.
Плуг за зиму потерял зеркальность. По лемеху крупными конопатинами разбежались пятна легкой ржавчины. Яков подтянул ключом болт предплужника, широким драчевым напильником сточил заусеницы с землерезной грани.
Нетерпеливый жеребенок носился по слежалой земле огорода, распугивая суетливых кур.
Поплевав на ладони, кивнув солнышку, Яков налег на плужные ручки. Захар держал Пургу под уздцы. После короткого отцовского – «трогай!» – причмокнул губами, повел слепую прокладывать первую борозду. Все шагали неторопливо. Главный отвальный рез надо было сделать ровным, да и лошадь требовала привычки. Она с напряжением переставляла ноги. Опустив голову, принюхивалась к подсыхающей, щедро унавоженной земле.
Поводырь шел слева, успевая одобрительно поглаживать лошадь по лоснящейся шее. Уши работницы ходили взад-вперед, вбирая малейшие шумы, майскую разноголосицу птиц и деревни, слова пахарей, произносимые не окриком – доверительным голосом просьбы.
Сделали три полных круга. Ведя Пургу по плотному срезу борозды, Захар на миг-другой закрывал глаза и сразу ощущал одеревенелость непослушных ног, перинную мягкость окружающей темноты. Он-то мог в любую секунду превратить ночь в день, выпустить из засады солнце, вдоволь насладиться его ласковым светом. Каково Пурге – затворнице в вечный пещерный мрак?! Холодным током озноба пронзило Захара от этой мысли.
Отец не успевал вытирать со лба, щек обильный пот. Это был уже пресный пот труда, соли вышли на первых десятках борозд, проложенных от стены бани до крепкой изгороди длинного огорода.
С гарцующим прискоком жеребенок-резвунок утаптывал мягкую пахоту. Пробегая мимо матери, успевал ткнуться мордашкой в бок, задеть резвым хвостом. Приготовленную борону Захар развернул зубьями к осиновым венцам баньки из опасения, что непоседливый жеребенок может на них напороться.