До пятнадцати лет не раскрывал жгучую тайну, терпеливо и мучительно носил в сердце тяжкий груз, пока случайно не проговорился отцу на покосе.
Послушного, угодливого сынка отец не бил. Сообразительный Демеша к одиннадцати годкам ловко отщелкивал на счетах килограммы, литры, рубли, сливая их в одну статью семейного дохода. Отец не мог нарадоваться, видя сосредоточенный, углуб ленный взгляд парнишки, непостижимо быстро освоившего счетоводческую науку. Он умел производить на счетах только вычитание и сложение. Но и этой выучки было вполне достаточно, потому что делить свое басалаевское добро отец ни с кем не собирался, а умножать можно было простым прибавлением одних костяшек к другим. Много раз отец пытался проверить Демешкину бухгалтерию, выходило всегда все точнехонько. Ни одна цифра не могла обидеться на того, кто произвел ее на свет божий, вписал в учетную амбарную книгу, проткнутую у корешков шилом и окольцованную двойной дратвой.
Тугая хозяйственная струнка звенела в мальчике постоянно. Иногда строго упрекал отца:
– Тятя, почему ты топор под дождем оставил?.. Зачем сегодня корове лишний навильник сена дал?.. Много вара на дратву тратишь – весь на пальцах остается… Давай купим нового петуха, нашего куры не любят…
– Молодец, сынок, – похвалит, бывало, отец. – Настоящим хозяином растешь. Сколотим капиталец – сам черт не будет страшен. Не зря торговые люди капитал истинником зовут. Правильное имя дали. Вернее, истиннее денег ничего нет. Не играй в жалейку, старайся копейку с копейкой сбить. Ленивые и от господа упрек получили. Лень-то ласковой матушкой прикинется, после голодуха мачехой закричит. Не ленись, сынок. Будут досветки твои – сусек не опустеет. Солнце одних лодырей будит. А ты встань раненько, да сам прихвати его спящим.
– Я-то прихвачу, – серьезно отвечал Демеша и ласково терся о суконную тятькину штанину.
Повзрослев, обихаживая свою землю, изматывая силенку на личном дворе, Дементий часто прихватывал солнышко спящим. Работник любил носить просторные рубахи, сшитые из ткани-суровья. Измокреет от пота груботканая одежина, высохнет, можно колоколом поставить ее на лавку. Захочешь сжать – похрустывает от тельной соли. Быстрее всего ткань протиралась на лопатках и плечах. Поворочает вилами, намахается топором, походит за конным плугом – без огня горит рубаха, заплат новых просит.
Крепко запомнил Дементий внушение отца: кто рано встает, тому не бог дает – руки. Они – спасители жизни. Нет большего позора, чем разора по лености, по мотовству. Богатство – власти сродни.
На личном подворье горела у Басалаева душа, на колхозном тлела.
– Много тягла, а бедность кругом, – упрекнул он как-то председателя колхоза. – Трудодень опять грошовый будет.
– Смотри, с голоду не опухни! – с еле скрытым озлоблением ответил Тютюнников, пристально разглядывая холеное сытое лицо колхозничка. – Смотришь на колхоз, как на сироту. Помогать ему надо, силы отдавать. Ты пинком норовишь заехать в артельное дело.
…Бродила по деревне полоумная побирушка Фросюшка. Сухорукая, сгорбленная, остроплечая женщина почти всегда была одета в фуфайчонку, длиннополую юбку, сшитую из бумазеи. Хлябали на ее худеньких ногах растоптанные чирки: собранные в складки голенища шевелились мехами затасканной гармошки. Фросюшка, по-уличному Подайте Ниточку, никогда нигде не лечилась, в колхозе работала от случая к случаю. Помогала людям подворно – побелить избу, окучить картошку, вымыть к празднику полы дресвой. Редко просила у людей съестное. Ей и так перепадали остатки от обеда, горстка муки, связка луковиц, иногда и целый хлебушко. Уставив на кого-нибудь детски-простодушное, прыщавое лицо, Фросюшка блеющим голоском просила:
– Подайте ниточку.
Она в прямом смысле собирала с миру по нитке, по лоскуточку. Соединяла их в маленькие половички-коврики. В ее осевшей набок избенке их было множество – нитяных, лоскутных, сыромятных.
Если в конюховке не было Дементия, Фросюшка долго, неотрывно смотрела на пучки тонко нарезанных сыромятных ремешков, не решаясь без спроса даже прикоснуться к ним. Все нитяное, матерчатое, вязаное, сотканное, сшитое привораживало побирушку. Она могла подолгу ласкать, как котенка, мохнатую шерстяную варежку, перебирать в сухих пальцах поданный клубочек запутанных разноцветных ниток.
У Басалаева была особенная привязанность к этой женщине. Он видел в ней страдающую божью матерь. Отсыпал ей в сумку овса, давал куски жмыха, приносил из дома сальца, постоянно ссужал нитками, веревочками, сыромятными ленточками, обрезками кожи.
Посинелыми губами Фросюшка тихо-тихо шептала что-то в знак благодарности. Непонятный таинственный шепот больше всего завораживал конюха. Казалось, убогая женщина переговаривается с кем-то находящимся рядом. По разумению Дементия, это должен быть один из архангелов божьих. Ведь они всегда терпимы, благосклонны к калекам, старицам, таким вот блаженненьким, как тощегрудая, охраняемая богом Фросюшка.
– За доброту да воздастся, – приговаривал Басалаев, подавая своей любимице хлебную краюшку, несколько пригоршней гороха.
Он с нетерпением ждал гипнотического шепота. Когда тот начинался, стремился уловить в нем слова, но напрасно. То ослабевающий, то нарастающий благодарственный монолог походил на бульбуканье, клекот косача на токовище. С тонких губ словно срывались одни междометия.
– Ефросиньюшка, что ты говоришь? – несколько раз ласково спрашивал конюх.
Женщина сразу строжела лицом, скоренько покидала конюховку.