Ее грудь не вдруг ущупаешь под старой телогрейкой. Глядя на щуплую, плоскогрудую рыбачку, сделаешь нелестное сравнение: иной горбыль выглядит полнее.
На подходе к деляне остячка хриплым, простуженным голосом оповестила бор о своем явлении:
На речке Пааня я жилаа,
Рыыбку промышляялаа.
Моя собаака померлаа,
А стариик пропаалаа.
Дед собирался опрокинуть в ту сторону обреченную сосну. Лучковая пила замерла в стволовой щели.
– Э-гей, кикимора! Живо сюда беги!
Груня отворчалась:
– Сам беги. Шибко ноги плохой у Груньки.
Подошла, ощерила в доброй улыбке желтущие мелкие зубы. Сняла заплечную котомку, положила осторожно на снег.
– Вареный налим ести надо. Рыба кровь гонит.
Незаметно для вальщика подмигнула Валерии. Боднув подбородок двумя растопыренными пальцами, шепнула:
– Буль-буль притартала.
Усталая до изнеможения вдова была радешенька приходу постоялки, вареной рыбе в котомке и тайной бражке. Ее надо выпить незаметно от Аггея. Разворчится старый хрен. Возьмет и выльет в снег мутную буль-буль.
Накренилась толстая сосна, съехала скорым юзом с пня и ошарашила округу последним кряком.
– Неизносимый дед, ослобони на чуток. Бабская болезнь приспичила: месячины.
Аггей привык к откровениям кумы. Она не считала его за мужика. Хоть тискает изредка грудь – и то услада короткая. Вальщик шлепнул помощницу по отвислым ватным штанам, уличил во вранье.
– Бо-о-олезнь приспи-и-ичила… Знаю вашу ватную затычку. Сейчас вытащите ее из четверти, разольете буль-буль по своим глоткам. О моей вы конечно забыли впопыхах. Ты, кикимора, шепчешь секрет – ветки качаются. Думаешь – старик-глуховик, уши мхом запыжены. Хороша кума – тихушничаешь, напарника в обман вводишь. Меня по воскресному дню тоже тянет буль-буль глотнуть.
– Вот дед-непосед! Молодчага! Груня, накрывай стол на свежем пне. Выпьем за упокой души васюганской сосны.
– За упокой всегда успеется. – Вальщик прислонил лучок к комлю сваленного дерева. – Есть светлый повод за рождение нашей победы выпить. Добиваем фрица под Москвой.
– Вывернутся гады, – усомнилась Валерия.
– Хренушки! Не смогут. За столицу армия постоит. Эх, давануть бы фрица нашими морозами, чтоб глаза у него навыпучку пошли.
Груня вытащила из котомки четверть. Погладила по стеклянному пузцу, поцеловала пробку в темечко. Посудина встала по центру пня, придавила дном маленькие завитки годовых колец. Выплыла из котомки алюминиевая чашка с вареным налимом, расчлененным на крупные куски. Появились луковицы, ломтики ржаного хлеба, соль, кружки.
Со стороны, где валил сосны Запрудин с сыном, доносились предупредительные крики: ээй, берегиись! Раздавался короткий прибойный шум падающих деревьев.
– Вот стахановец-неугомон! – восхитился Аггей. – Подошел с рассветом к нему, гляжу, упенился весь, и сынок в мыле. Говорит: чтобы приблизить победу, будем с Захаром за две дневных нормы биться. Вот бы, кума, тебе его приручить.
– Не глядит на меня. Ему Марья Заугарова люба.
– Мария мужем повязана. И весь сказ.
– У любви свои сказы и сказки… Грунь, налим вкуснющий.
– Ести рыбку надо, кровь греть. Шибко хороший налим. Грунька знат, где рыбку имать. Грунька тоже человек, не кы-кы-мор.
– Не обижайся на деда, – заступилась Валерия. – Он шуткует. Тебя все любят и ценят. Знатная рыбачка.
Похвальба крепче бражонки подействовала на остячку. Забыла про кы-кы-мор. Закачала головушкой, затянула мычливую, бессловесную песенку: ааююрииллаа.
Валерия бесцеремонно засунула руку в карман телогрейки вальщика. Извлекла кисет. Бумажную закрутку свернула вместительную – табачок ведь чужой. Всыпала почти полгорсти. Вспыхнуло пламя спички. Лицо Груни вмиг посерело, глаза сузились. Перестала мычать нудливую песню. Цвет огня затмил все…
Вспомнился страшный пожар в урмане, за Васюганом. Стояло сухое, малогрибное лето. Хрустели, рассыпались под ногами в порошок белые, кучерявые мхи. Змеи сползались к речкам и ручьям. Держались у болот, искали прохладу под кочками и пнями-выворотнями. По стволам хвойных деревьев сползали смолевые подтеки. Охотники горевали, что по урманам не уродится кедровая шишка, не будет добычливым промысел пушного зверя. Медленно поднимались пойменные и суходольные травы. Их успевала обгонять в росте приречная и приозерная осока.
Рано была взята Груня под молчаливое покровительство нарымской природы. Через черные, узкие, словно припухлые глаза, зорко всматривалась в тайгу, воды, травы, постигая доступные уроки из долгого жития земли и небес. Ее мать утонула на рыбалке. Нашли перевернутый обласок и пеструю косынку, зацепленную над водой за тальниковые ветки. Отца, охотника-пушника, горластая мачеха держала под крепким каблуком. Боялся заступиться за дочку, не желая связываться с гневливой, хайластой женщиной. Она награждала Груню частыми подзатыльниками. Ощерив крысиные зубы, кричала с подвизгом: «Мокрощелка! Уродина остяцкая! Свалилась на мою душу… за какие такие тяжкие согрешения?» Падчерица ругала мачеху по-остяцки. «Мокрая курица» ничего не понимала, таращила зеленые, озлобленные глаза.
В восемь лет Груня умела ставить сети, фитили. Стреляла из ружья, настораживала капканы. Коптила мясо и рыбу. За черемшой, грибами, ягодой мачеха брала ее постоянно. В тот день она шла за черникой вместе с бабьим скопом. К черничному месту добирались по ломким беломошникам. Ягода уродилась мелкая, редкая. Зной, истомная багульниковая духота, прокудливая обильная мошкара мешали сборщицам. Груня нехотя срывала приплюснутые с макушек черничинки, для утоления жажды бросала в рот. «Жри меньше! – напустилась мачеха-злыдня. – Дно ведерка не скрылось, она в рот да в рот. Воткни сучок в зубы, мусоль языком – помогает от жратья». Падчерица хотела отворчаться по-остяцки – жадина, но промолчала. Потянув чутким носом, уловила со стороны сосняка запах дыма: пахло хвойной гарениной. Сизые слоистые дымки начинали потихоньку приползать к сухому болотцу.