Пурга - Страница 131


К оглавлению

131

Ночной заморозок сковал наст. Лыжи почти не продавливали шероховатую корку. Подойдя к оползневому берегу Вадыльги, постоял, полюбовался раскатистой поймой заречья, утыканного кустами, молодым осинником и вздутиями кочек, вытаянных из-под синеватого снега. После вчерашнего застолья голова не гудела, но по-прежнему знобило затылок стойким, текучим холодком. Пробка торчала в укромном гнезде. Ее отыскала на полу и вставила спящему Груня.

Списанному с войны Онуфрию думалось, что он проживает на страшной земле третью по счету жизнь. Первой были отведены тихие, скитские годы. Вторую заполнило нашествие войны. Атаки, отступление, окопы, перебазировки, тупой страх перед близко летающей смертью. С возвращения в Понарымье началась иная быль, иной отсчет бескалендарных дней. Забыл, когда последний раз крестился, творил молитвы, соблюдал пост. Сердце томилось болью суровой мирской правды. Строевые солдаты были убивцами общего врага. Онуфрий не избежал уставной участи. Помимо церковного, обительского устава существовал, оказывается, строгий армейский. В приказном порядке требовалось колоть штыком, бить прикладом, стрелять, забрасывать гранатами, сечь пулеметными очередями, давить противника бомбами. Уставное убий перешибало силой библейское не убий.

Кончилась кошмарная вторая жизнь. Началась третья. Но и тут нет заведенного порядка и покоя. И тут правит наседливый закон – смерть. Почему смиренный братец Остах до срока лежит в тяжелой тьме неподалеку от старца Елиферия?

Дымчатое заречье не давало ответа на мучительные вопросы. Природа просто подтверждала доброе, миротворное отношение ко всему, что растворено в ней каплями кочек, сугробами, кустами, человеческим телом, чернеющим возле крутого яра. Стояла знакомая с детства благостная тишина земли. Словно подневольные, заторопились ко лбу слитые пальцы. Пока они поднимались, левая рука солдата спешно сорвала шапку и сжала железной хваткой всей пятерни.

В некоторых местах лед на Вадыльге взбугрился, лопнул на синеватых вспучинах. С низинной стороны легким скоком бежали к материковому берегу два зайца. Заблаговременно улепетывали с затопляемой поймы, где будет повсюду рыскать выпущенная на волю вода. Настойчивые дятлы, оседлав сухие сучки, наперебой рассыпали по лесу призывные трели большой весны. Онуфрий тосковал на войне по этой светлой поре всеобщего пробуждения нарымской природы. Все нравилось ему – резкие ветродуи, затяжное мокропогодье, первые плотные туманы над ливами, возвращение птиц. Война перекалила душу в огне, не позволив ей надломиться. Снилась в землянках, виделась в долгих марш-бросках природа оставленного края. И вот она вновь перед утомленными глазами: живая, царственная, доступная сердцу.

Под вечер второго дня показалась на взгорье Медвежья гарь. Никто, кроме скитян, не знал о далеком зимовье. Летал зимой над урманами юркий самолетик под цвет кузнечика, дважды проревел мотором над кедровым островом, укромной избушкой – не обнаружил никаких следов жилья.

Росомахой крался Онуфрий между матерых стволов, густого повальника и зарослей одичалой малины. Боясь нечаянного выстрела, крикнул на подходе к зимовью:

– Бра-ат Орефий, встре-е-чай го-остя-я!

Никто не отозвался. Прыгал по куполам шаловливый ветер, изредка ронял кедровые плоды, не слетевшие во время массового осеннего шишкопада.

Дверь плоскокрышей избушки отозвалась плачевным скрипом, могущим разжалобить и черта.

Беглый брат с ружьем наизготовку стоял за толстым кедром и зорко следил за пришельцем. По голосу он не признал Онуфрия. По фигуре тоже. Несладкая доля дезертира приучила к дьявольской осторожности. Минуту назад отшельник за избушкой ощипывал глухаря, ловил все звуки чутьем озверелого человека. Слова в убийственной глуши прозвучали неожиданно и дико: от сильного вздрога выронил из рук тяжелую дичину. Никто еще так не пугал с самого бегства с приволжского хутора. Бежали тогда мыши-полевки, искали не тряской от взрывов земли и пропитания. Драпанул и Орефий, уподобился трусливой мыши. Представился отличный случай улизнуть с фронта… Поездка за кошками для землянок стала последним заданием пехотинца Куцейкина.

Вялая краснобровая голова глухаря растянулась на снегу. Из клюва сочилась тонкая струйка крови. Мысли дезертира путались. Дышалось часто и тяжело.

«Неужели выследили меня здесь и где-то на гари притаилась засада?.. Голос вроде братов… шаги вроде его – ноги немного колесом… Затаюсь, подожду. Лицо бы увидеть…»

Опасливо заглянув в зимовье, Онуфрий втянул застойный, прокисший воздух, облегченно вышептал: живой! Прикрыл дверь, повернулся к избушке спиной. Сняв шапку, благоговейно помолился на сумрачные стволы. Узрев росчерк двуперстной мольбы, Орефий прислонил ружье к кедру, вышел из укрытия. Сутулый, оборванный, окосмаченный новой бородой, он посверкивал недоверчивыми глазами. С каждым шагом признавал в Онуфрии забытые родные черты.

Тиская друг друга в объятиях, наперебой осыпали междометиями, путаницей радостных слов. Ненасытно уставились в лица, признавая за временем и войной неоспоримое право старить и нагонять неизбывную тоску. Онуфрий заметил над бровью брата ползущую вшину. Поморщился, отошел на шаг, будто со стороны старался разглядеть неуклюжего оборванца и отсидника в недоступном зимовье.

С неповоротливого языка Орефия сорвался мучительный вопрос:

– Войну… тоже сам бросил?

– Она меня, брат, самолично бросила. – Повернулся затылком, сдернул шапку вместе с тугой резиной. Ткнув пальцем в пробку, пояснил: осколок по мозгам жваркнул. Списали с фронта.

131