– Вались в ноги, холоп, вымаливай прощение за вредительство лесу.
– Зря тебя, Иваныч, в цари произвел.
– Оплошал – поторопился. Буду на тебя особый указ писать. Ты сколько кедров повалил?
– Не считал… с арифметикой туго.
– Помогу тебе произвести учет пней. Бочек – кот наплакал. Заготовок для мебели – гора.
– Иваныч, уймись! «Катюшами» врага давим.
Из ямы выбрался тщедушный братень. Укорно покосился на лесника, принялся натирать разметочный шнур головешкой: на утоптанный снег полетела черная пыльца. Туго натянут повдоль бревна начерненную веревочку, приподнимут посередине, смачно хлопнут – отобьют для маховой пилы прямую черту. Строго будет следить за нею пильщик-верховщик, направляя правильный бег крупных зубьев.
Сбавив воинственный пыл, Политура спрыгнул на землю.
– Иваныч, ты наш гость. Пойдем до избушки. Утречком язык бычий сварили, поедим с горчичкой.
– Брезгую до отвращения.
– Чего так?
– Не догадываешься?
– Нет.
– Бык у коров под хвостом лижет. Медом смажь – есть такой продукт не буду… Ты со своим тайным мебельным производством в ловушку угодил.
– В какую ловушку?
– Валишь кедры без разрешения. На сторону сбываешь комоды, буфеты.
– Так ведь упал-намоченный разрешил. Начальство все же.
Краснодеревщик нарочито развязно произнес ранг районного заступника.
– Твоего доброхота никто не уполномачивал распоряжаться государственным добром. Нынче за килограмм украденного зерна к ответу привлекают. Тут на многие тысячи рублей пиломатериалов. Воровство сильнее трясины засасывает. Украдешь иголку, потянет на нитку. Там и на тюрьме узелок завяжешь.
– Мы и так властями пужаные. Не добивай совсем. – Вдруг Политура гордо вскинул голову, нахально посмотрел на лесника. – Гляжу и думаю: смелый ты мужик. По тайге бандюги рыскают, ты один с ружьецом погуливаешь.
– Кстати, заметишь подозрительных людей – знать дай. Сюда могут пожаловать. Местечко выбрал тайное… Составлю акт на кедры, на пиловочник… Подпишешь, никуда не денешься. Законы у нас пока не обессилели.
Лыжня уводила лесника в обратный путь.
Хруп-хруп… хруп-хруп – долетали с лесопильни настырные звуки. Они просачивались меж стволов, прятались за валежником, ныряли в снежные завалы. Анисим Иванович медленно переставлял охотничьи лыжи, делился с деревьями и сугробами грустными мыслями:
– Все получается в жизни, как по закону природы: гнилой человек упал-намоченный – и тут сразу короеды завелись – разные приспособленцы-политуры… Ничего, тайга, мы найдем крепкоклювого дятла на жуков-древоточцев, ползунов-короедов…
Полдневное солнце воспламеняло снега, растекалось по броской зелени куполов. Вдоль лыжных продавлин красовались деревца-подростыши, прислушиваясь к зову доступных лучей.
Дед Аггей положил перед Панкратием лопнувшее полотно лучковой пилы, словно порванную тесемчатую ленточку.
– Косточки мои дюжат – сталь рвется.
– Не мылься – не пойду в кузню! – отрубил цыган. – Молот, артельчество руки отшибли.
Однако протянул к скамейке руку, взял полотно. Приставив порванные концы, прищурно поглядел на тонкий зазор.
Валерия хитро подмигнула из-за спины отца. Показала деду сложенные калачиком два пальца: мол, дай срок – все будет в порядке.
Повертев сияющую, истоньшенную полоску стали, ощупав пальцами, Панкратий изрек:
– Кости, говоришь, дюжат?
– Куда они денутся, Панкратушка? Если и лопнет какая костина, так из подаренных тобой кальсон не выпадет.
Хмыкнул кузнец, хлопнул полотном по ладони.
– Ладно… запаяю…
Вновь всплыли утомленные глаза госпитального хирурга. Зазвенело в ушах веселое изречение: «Тебя, солдат, легче в мартен на переплавку отправить…» Подумал печально: «Смерть скоро переплавит… эта печь жрет всех без разбору… Что дочке в наследство оставлю? Воронко, плетку, нож заголяшный…»
Неожиданно вспыхнул перед ним шумоватый огонь кузнечного горна. Замаячила наковальня. Запрыгал молот. Открыли и закрыли пасть расшатанные на скрепе длинные клещи. Панкратий схватил полотно, швырнул дочери телогрейку.
– Живо собирайся!
– Куда на ночь глядя?
– В мой цех.
Летела над дорогой «летучая мышь», билась светлыми крыльями по оседающим сугробам, избяным стенам и пряслам. Торопился кузнец, подскакивала хромая нога. Неужто завтра будет поздно распалить горн, отзвенеть по наковальне подсобным молоточком? Хромал кузнец в свой цех, просительно втолковывал Валерии:
– Что буду сейчас делать – все запоминай. Какой я жилец – сама видишь. Изба завалится. Воронко сдохнет. Руки при тебе будут до могилы. На ферме вонью дышишь. Постигнешь кузнечество – верный кусок хлеба.
– Сулишь не женское дело.
– Ты из любого мужика узел завяжешь. Молотобойца подберешь. Пока боронные зубья ковать будешь, подковы, гайки. Научу сращивать полотна.
– Ухайдакалась на деляне. Спать хочу.
– Еще слово – пристукну! Власть мою знаешь…
И раньше переступала Валерия порожек артельной кривостенной кузни. Качала чумазую ручку, оживляла еще более чумазые мехи: летела с них сажная осыпь, раздавалось утробное пфыканье. Под горушку древесных углей нагнетался воздух. Деловито, сосредоточенно надевал отец грубый, прорезиненный фартук: его прихватил с алтайской земли вместе с немногим скарбом, разрешенным на вывоз семье спецпереселенца. Снизу, исподтишка угли напитывались жгучей краснотой, переходящей в ослепительную белизну, словно под закопченным кожухом томилось угнетенное солнце, рвалось покинуть тесные пределы. В жар и ярь новоиспеченного солнца отец умащивал железную заготовку. Вытащенная раскаленная будущая подкова привораживала Валерию. Лихо отплясывал бойкий молоток, гнул и плющил металл на толсторогой наковальне.