– Не пойду, – отбояривался мужик. – Я по всему телу инвалид. Списан подчистую. Сам Сталин в кузню не запихнет.
Злоба, обида, досада жгли нестерпимо. Хотелось зажечь паклю, подпалить проклятую Тихеевку, поставленную принудительным трудом алтайских сосланцев.
– Возле меня смерть рядышком ходила да не наткнулась. Изувеченный, но живой. На нашу паскудную артель наишачился задарма – капец! Ступай, ищи нового кузнеца.
– Мил-человек, где они – новые?
– Ничего не знаю. Были мы конями резвыми. Спутали нас. В путах спим. В путах живем.
– Иди в кузницу, сена артельного твоему коню дам.
– Овса достану.
– На какие шиши купишь? Овес нынче ценой кусуч.
– Не твое дело, – открыто зубатился инвалид и шел со скребницей к вороному, крепконогому жеребцу. Был он чернее ночи. Ладен статью, горяч под седлом. Заржет раскатисто – заморенные тихеевские клячи уши настораживают, головы задирают, пытаясь высмотреть голосистого незнакомца.
Забывал Панкратий умываться, не всегда соскабливал с ладоней и пальцев следы вара и дегтя. Зато часто чистил и холил жеребчика, расчесывал длинную, шелковистую гриву.
Наведался в Тихеевку вездесущий уполномоченный. Меховой Угодник остановился у свояка – мастера-краснодеревщика. Своячок был мужичок ушастый, глазастый. Знатный подхалим и доносчик. Районное начальство, комендатурных служак постоянно держал в курсе всех тихеевских дел. Валил тихомолком могутные кедры, в бору раскряжевывал их со своим братаном. Там же, в кедровнике, распиливали ценную древесину на доски маховой пилой. Сушили заготовки дома, делали красивые комоды, буфеты, кровати, стеллажи. Мастерили игрушки для деток руководящих особ. Краснодеревщика прозвали в деревне Политурой. Сияла мебель лаком. Процветала в Тихеевке частная лавочка с поощрения и попустительства малых властей.
Политура скоренько уведомил Мехового Угодника: «Возвернулся неугомонный цыган. Работать на артель не хочет. Где-то сконокрадил отличного жеребца…»
Уполномоченный подкатил к избе инвалида в расписной кошевке. Сытая, справная лошадь била копытом утрамбованный снег. Приезжий не спешил вылазить из теплой собачьей дохи. Запашистое сено в просторной разъездной кошевочке похрустывало под грузным телом. Желание посмотреть вороного коня пересилило лень. Сбросил с плеч доху, вошел в калитку. Увидев стоящего под попоной доброго жеребца – присвистнул от зависти. На крыльце появился хозяин с плеткой в руке.
– Здорово, солдат!
– Привет, начальничек!
– Конек – заглядение. Говори честно – краденый?
Усмехнулся язвительно инвалид, вытянул хромую ногу.
– Кладеный конь, давно кладеный…
– Хмм… Почему в кузницу не выходишь? Пилы надо паять. Подковы кончились. Полозья у саней стираются.
– Полный инвалид. Кавалер всех ран. Потому дома сижу.
– Запрудин тоже инвалид. Стахановец. По две нормы валит. Дед Аггей и тот у смерти отгул попросил. Напарничает с твоей дочерью, оборону крепит. Вот что: коня твоего именем тыла поставим на вывозку древесины.
У бывшего артельного кузнеца часто задвигались тугие желваки. Допросы, тюрьма, унизительное положение штрафбатовца не разрушили неуступчивость характера, не потушили горячность и дерзкость. Они всколыхнулись крутой волной. Припомнились издевательства на допросах. Тушили окурки о нос «врага народа». Поливали канцелярским клеем черные, кучерявые волосы. Напяливали на голову заплеванную урну с окурками. Подсовывали спящему под бок колючую проволоку. Обливали ледяной водой из пожарного брандспойта и примораживали к нарам. Но это были цветочки по сравнению с ягодками. Обернутый в войлок чугунный пестик от ступки, гирьки в пиме выколачивали признания из слабосильных, трусливых, но не из Панкратия.
Перед ним маячила сытая рожа тыловой крысы. Кто для него цыган Панкратий – бывший кулак, ослушник, тюремщик, штрафбатовец. Разве раны сердца, души, всего тела тронут Мехового Угодника? Хочет израненного человека поставить у наковальни, отобрать коня. Не выйдет.
– …Завтра отдашь жеребца в распоряжение бригадира Запрудина. Понял?
– Нет, не понял, чем дед бабку донял…
Говорили с глазу на глаз у крыльца избы. Гнев хлестанул наружу.
– Коня захотел, сука?! Я все фронтовое сбережение на него потратил. Уу-у, мурло поганое! Набил в кабинете мозоль на сраку! Ступай на войну – понюхай пороху, потом со мной говорить будешь. Тебе свояк Политура мебель из ворованного кедра делает. Напишу в область – прижмут хвостище. Канай отсюда и дух вонючий уноси!
Плетка в руке взвинченного фронтовика извивалась змеей. Из-за голенища фетрового валенка торчала костяная рукоять ножа. Близость плетки и ножа, нервозное состояние хозяина погасили пыл Мехового Угодника.
Вышла из дома Валерия, остановилась на крыльце. Сияли черным лаком подаренные сапожки. Картинно подбоченясь, покачивая бедрами и плечами, стала наступать на нежданного гостя.
– Э-э-эй, бррриллиантовый! Шуруй отсюдова! Видали мы таких тыловых пузанов!
– Наверно, забыло цыганское отродье, кто я и кто вы?!
Фронтовик едко усмехнулся, намеренно громко отсморкался под ноги уполномоченного.
– Мы – народ. Ты – не знаем кто. Указчиков развелось – волос в конском хвосте меньше.
– Нну, лладно! – пробурчал районщик и громыхнул калиткой.
Панкратий с дочерью подошли к жеребцу, жующему сено. Воронко поднял голову, преданными глазами уставился на хозяина.
– Вот, конек мой, какие дела: не дают мужику разжиться на земле. Нажитое добро в любой момент цап-сцарапать могут. Появится на столе крестьянина мясо и масло, орут: шибко зажиточный. Зажрался, подходишь под статью кулака. Кому-то очень хочется, чтобы русский мужик вечно тюрю хлебал, редьку кваском запивал, да трусливо современным барам в рот заглядывал… Сведу тебя, Воронко, в скит. Похарчись до весны у старца Елиферия. Овса и сена у староверов много.