Жмется Павлуня к тетке Марье. Она поглаживает мягкие, пушистые волосы, ворчит на старика:
– Не напускай на мальца страхи перед сном.
– Пусть-пусть… ин-нтер-ресно.
– …Значит, приспичило ведьме в загробный мир отходить. Умереть хочется, но не можется. Доску-потолочину выламывали над кроватью, рамы в избе выставляли, подполье день и ночь открытым держали – не прибирала смерть старую грешницу. Под ночь взмолилась оборотница: черти, хоть вы придите на подмогу, сделайте что-нибудь для быстрой смерти. Сбежались ночью обрадованные черти, кричат, пляшут, копытцами стучат. Старший черт говорит старухе: «Придумай нам такую работенку, чтобы мы ее никогда не могли переделать. Иначе не явится к тебе последний час. В муках вечных жить будешь». Пересилила себя колдунья, встала с постели. Повела бесей к озеру, покрытому тиной. Вбила возле осошного берега осиновый кол, предлагает: «Лейте, черти, на кол воду, пока макушка не скроется». Запрыгали, заликовали рогатые и хвостатые бесы: «Ай, да ведьма! Перехитрила нас!»
В ту же ночь похоронили черти старуху с почестями. Вот и сказке конец.
Запустив под рубаху пятерню, Платоша желанно почесал пузо. Неожиданно его передернуло от внутренней боли.
– Нынче так: один бок заболит, другой поддакивает. Язви, стрельнуло так, будто картечью по ребрам осыпало. Ну, ладно, братцы-артельцы, пора и глаза зажмурить. Ложка к обеду, слава ко времени, присказулька ко сну. Пойдем, Павлуня, нары давить.
В другом таежном бараке долго не ложились спать. Председатель Тютюнников, разложив на столе сводки, ведомости, списки колхозников, подсчитывал на потертых счетах трудодни, кубометры, центнеры, рубли, литры молока. Помогал счетовод Гаврилин. Итожили труд, подбивали колхозные бабки. На мятых серых бумажках покоились фамилии, цифры, центнеры турнепса, картошки, гороха, овса, ячменя. Легли сюда кубометры дров и кубометры древесины. Обведены красным карандашом сданные шкуры. Трещала колхозная шкура, растягивалась, делалась тугой от всевозможных поставок и срочных заказов.
Дети председателя – издерганный, гомонливый Васька и спокойная, рассудительная Варенька – играли в самодельные шашки: от тонкого сучка напилили кругляшек, половину из них начернили сажей. Доской служило сидение табуретки. Карандаш разграфил доску на клеточки, каждую вторую запятнал той же сажной краской. Сестра на поле пешечного боя чаще прорывалась к дамке. Васька злился, щелкал победительницу по лбу.
– Сын, готовься ответить мне по двигателям внутреннего сгорания.
– Ну их эти движки! Пилой надвигаешься – никакие моторы в башку не лезут. Скорее бы весна. На косачиные игрища не терпится сходить… П-а-ап, если нашить на узду полоску шкурки барсука – лошадь колики не возьмут?
– Ты мне зубы не заговаривай – не болят. Бросай шашки, берись за учебник. Вырастешь дураком, тобой каждый помыкать станет. Ничем не будешь отличаться от любой из пешек, передвигаемых на табуретке. Войне вечно не быть. Кончится, снова за парты сядете. Мощь родины всегда крепилась всеобщим трудом и всеобщим умом. Страна останется на русской земле и на карте мира. С лица планеты ее никакие гитлеры не сотрут.
Из дальнего угла барака доносился шепот молитв старовера Остаха Куцейкина:
– …Осподи, ослобони от лесной тяготы… благословен смиренный… Заступник, обитаемый в звездах…
На нарах, поджав голые, грязные ноги, Фросюшка-Подайте Ниточку мастерила тряпичный коврик. Высунув от усердия кончик языка, мычала бессловесную песенку.
Чадили лампы-керосинки, чернили вздутия и горловины ламповых стекол. Шевелились языки пламени: тужились что-то вышептать и не могли осилить устойчивую немоту.
Зоркий, требовательный взгляд Сталина с портрета на бревенчатой стене даже при бледном свете лампочек Виссарионовича долетал до каждого, кто поднимал глаза и хоть на секунду примагничивал их к властному лику. Фросюшка-Подайте Ниточку сидела к портрету затылком, но даже им ощущала прожигающий взгляд молчаливого соглядатая тыловиков, их лесных и барачных дел.
– …Сохрани, осподи, братцев Орефия и Онуфрия… иноверцы повинны… два перста вознесутся высоко…
– …Сжатые газы действуют на цилиндр…
– …Надо немного денег дать колхозникам на трудодни.
Счетовод Гаврилин нахмурился, потер переносицу.
– С каких барышей рублями швыряться? Всю колхозную кассу тройка блох в одной упряжке утащит.
– Давай помозгуем.
– Мозгуй не мозгуй, все равно произведем расчет турнепсом, горохом, жмыхом. На премии вырешим по гребенке и по два метра марли. Сам знаешь, Василий Сергеич, и до войны кряхтел наш колхозик под тяжким бременем безотлагательных поставок. Были в кармане вошь на аркане да блоха на цепи. Трудились колхозники – в нитку вытягивались. Трудоднями-палочками фамилии были как частоколом огорожены. За этим плетнем долго еще сидеть крестьянам.
– При мне, Гаврилин, ты можешь все болтать – могила. При других не вздумай. Особенно бойся Мехового Угодника: лиса и волк в одной шкуре. У тебя дома что-нибудь из дорогих вещей осталось?
– Изба, но ее ведь в фонд обороны не сдашь, не свезешь на томскую барахолку.
– Вот и у меня – шаром покати. В прошлый расчет с колхозниками два ковра китайских продал, деньжат выручил. Нынче не знаю что делать.
– …Явится Спаситель, осрамит нечестивцев… Святое Писание – книга книг божьих…
Председатель из-под ладони пристально посмотрел в темный угол барака – там тесной кучкой сидели скитские братья. Произнесенное Остахом слово – спаситель – заставило перебить ход прежних мыслей. Тютюнников подозвал тщедушного Остаха, подставил табурет.